© Галина Болтрамун, 2019
ISBN 978-5-4496-2082-8
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
* * *
Сравни с собой или примерь на глаз
любовь и страсть и – через боль – истому.
Так астронавт, пока летит на Марс,
захочет ближе оказаться к дому.
Но ласка та, что далека от рук,
стреляет в мозг, когда от верст опешишь,
проворней уст: ведь небосвод разлук
несокрушимей потолков убежищ.
* * *
Если, плюсы в себе исчисляя на глаз,
мало видишь, – тому не глаукома
виной и не то, что за разом – не раз;
просто оказывается: не все дома.
Но жесты те, что отбились от рук,
так стреляют в мозг – убегая, опешишь;
коли крыша тебе присудила каюк,
он несокрушимей потолков убежищ.
* * *
Заморозки на почве и облысенье леса,
небо серое цвета кровельного железа.
Выходя во двор нечётного октября,
ежась, число округляешь до «ох ты бля».
Ты не птица, чтоб улетать отсюда.
Потому что как в поисках милой всю-то
ты проехал вселенную, дальше вроде
нет страницы податься в живой природе.
Зазимуем же тут, с чёрной обложкой рядом,
проницаемой стужей снаружи, отсюда – взглядом,
за бугром в чистом поле на штабель слов
пером кириллицы наколов.
* * *
Ежишься на ветру, как лысый еж под феном;
небо цвета железа – тот еще бляха-феррум.
Замороженным вкладам выгодна четность нуля,
а нечетный октябрь как сморозит – ну ох ты бля.
Ты не щегол, но, везде огребя фунт лиха,
выезжал на кривой – заправиться у щеголихи;
ее не прельстив на всемирно-цыганском аккорде,
ехал назад куковать на своей природе.
Зазимуем тут же, под черновой обложкой,
а кому-то не тут-то было – рожки на ножки;
значит, в ритме там-тама сварганим альков,
наломав кириллицей неотопительных дров.
* * *
Всё пошло, как водится, с молотка.
Что не надо – отдано просто так.
И остались реки да облака,
да за дальней далью – Иван-дурак.
Шлёт ко мне он весточки каждый день,
только этих весточек нет грустней.
Смски щёлкают – трень да брень,
да не пишет он, как живётся с ней.
И пустынна утром моя изба,
и лежат – не тают весною льды.
Если мне Иванушка не судьба,
может, вовсе нет у меня судьбы?
* * *
Я намедни устроила аукцион,
но для стука не было молотка —
потому развеселённый мой лохотрон
не привлек Иванушку-дурака.
Ему бы – трень-брень да бах и бабах.
Он вдали фаворит промежду Цирцей,
мне же в оседлость мою на бобах
шлет смайлики из социальных сетей.
Дурака не валяю, люблю подержать
его посреди всесторонней избы.
Ну а если и Ваньку еще не валять,
значит, вовсе нет у меня судьбы.
«Бойся снов на среду и на пятницу», —
так меня учил приятель мой,
и всегда я вспоминаю пьяницу,
если сон особенно дурной.
Толкoватель снов М. М. Красильников,
как же мне не вспомнить о тебе,
убегая от убийц, насильников,
от агентов Г, простите, Б.
В аэропорт дороги заболочены,
потерялся паспорт и билет,
из подвалa двери заколочены,
в проходном дворе прохода нет.
Или нынче – с бабами-торговками
в медленно ползущем никуда
поезде, со скрипом, с остановками.
Просыпаюсь. Вроде бы среда.
«Бойся снов на среду и на пятницу,
ужасайся, голову клоня», —
говорил мне на досуге пьяница
и сделал боязливца из меня.
Нагнетатель снов Ч. П. Морфейников
тоже не замешкался сказать,
чтобы я сидел, как мышь под веником,
отправляясь нощно почивать.
И мне снится страшно интересное:
аэропорт отъехал от винта,
беспилотник – с недостюардессами,
мой близнец – казанский сирота.
Я сбежал и в дьюти-фри с торговками
так продавал, что ерзала кровать;
в дамках, мыл бюджет за распиловками
и не хотел из той среды вставать.
* * *
Тяжесть зрелой мысли – тяжесть плода,
что живёт по внутренним законам.
Вещь-в-себе, со степенью свободы,
безграничной и определённой.
Мысль и плод от века своекоштны,
но судьба их может стать расхожей:
плод зависнет бесполезной ношей,
мысль замрёт, в бездействии скукожась.
Вот тогда-то тяжесть станет в тягость,
мысль и плод свою утратят вещность,
хоть созрели в плодоносный август,
где успех природою обещан.
Яблоня с ненужными плодами
ветви клонит во дворе соседнем.
И под снег уйдёт, твердя упрямо,
что надежда – не пустые бредни.
* * *
Тяжесть зрелой мысли ждет приплода,
чтобы статься тяжестью с довеском;
а вещь-в-себе в гробу видала роды,
не успев закрыться занавеской.
Мысль и плод от века своекоштны,
поквартально – в сумме стопроцентны,
вот только пропадают ни за грош и
колбасятся и врут, что ни за центы.
А если тяжесть тягость перевесит,
что в иды приключается в июле,
то плод на ветке будет не повесой,
а висельником с контурами дули.
Поэтки нынче не вещают бредни,
как Ева подле яблони той давней;
дарит им зеленый змий из бренди
пробковый ядреный плод познаний.
* * *
Большая Родина без малой
Не то что слишком велика,
А как бы дом родной – без мамы,
Без дела – мамина рука, —
Непредставима, неконкретна,
Не столь заботлива, тепла…
Ах, малой родины примета —
Четыре жерди, два кола,
Над ними – рдяная рябина!
За ними – тропка до крыльца, —
Да, это ты, мой край родимый,
Край дедов, мамы и отца.
Отчизна, Родина, опора,
Моё спасенье в час лихой,
И во спасение которой
На смертный бой готов любой.
* * *
Большая Родина без малой
Имеет лишь один размер,
А лучше двум держаться парой —
Так скажет каждый землемер.
В отчизне малой руки мамы
Сто раз считают три кола,
Желая счислить пентаграмму,
Что, ах, судьбина не дала.
Там фермы ряжены под фирмы
И не всамделишный делец,
И всюду он – почти любимый,
Давно обкатанный трындец.
Отчизна – Родине подпора,
Но и подсиживать порой
Друг друга любят. Я помёрла б
В бою за обе, по одной.
И вот пишу с калибром пёрлы,
Чтоб не сражаться вразнобой.
* * *
Собачники утром выводят собак
При всякой погоде и власти,
В уме компенсируя холод и мрак
Своей принадлежностью к касте.
Соседский татарин, и старый еврей,
И толстая школьница Оля
В сообществе тайном детей и зверей
Своих узнают без пароля.
Мне долг ненавистен. Но это инстинкт,
Подобный потребности псиной
Прислушаться, если хозяин свистит,
И ногу задрать под осиной.
Вот так и скользишь по своей колее,
Примазавшись к живности всякой:
Шарманщик с макакой, факир при змее,
А русский писатель – с собакой.
И связаны мы на родных мостовых,
При бледном с утра небосводе,
Заменою счастья – стремленьем живых
К взаимной своей несвободе.
* * *
Собачники с помпой выводят собак,
Ведь съели на этом собаку;
Каждый друг другу – по касте свояк,
Сукин сын – по иному порядку.
Вон еврей и татарин стоят враскоряк,
Сопя, потирают мозоли,
Худыми руками навешав собак
На толстую школьницу Олю.
Мне долг ненавистен. Используя свист,
Я с ним дерзновенно собачусь
И в должных местах говорю как славист,
Торжественно: «Выкуси, накось».
Насобачившись, шествуешь по колее,
Присобачившись к живности всякой,
А из генов бычится, подобно змее,
То, что было когда-то макакой.
Ну а в люди писатели прутся, что танк,
Козыряя на шляпе мигалкой;
Уж их на родных мостовых – как собак,
Всяк борзой – по размеру медальки.
* * *
Мне страшно жить и страшно умереть.
И там, и здесь отпугивает бездна.
Однако эта утварь, эта снедь
Душе моей по-прежнему любезна.
Любезен вид на свалку из окон
И разговор, где все насквозь знакомо, —
затем, что жизнь сама себе закон,
А в смерти нет и этого закона.
Еще надежда теплится в дому
И к телу льнет последняя рубашка.
Молись за тех, Офелия, кому
Не страшно жить и умирать не тяжко.
* * *
Говорится: живы будем – не помрем;
По умолчанию: помрем – не будем живы.
В бездне создан там и сям поддон,
Где мне стоят с камсой аперитивы.
Но мне любезней свалка вдоль окон.
Я вижу: чтоб не быть как приживальщик,
Там пишет жизнь на баках свой закон;
А смерть его положит в долгий ящик.
Уж надоел базар про датский слив
Офелии; ведь не ее рубашка
Мне ближе к телу, а помпезный лиф —
Ах, у самовара я и моя Машка.
* * *
Ну и что с того, что дышать отвык,
что чужим останусь в родной стране?
Посмотри, как корчится черновик,
полыхая в черном, в ночном огне.
То ли буквы – искрами в высоту?
То ли стенам тесно от сонных звезд?
Ах, не все-то масленица коту,
настает ему и великий пост,
настает расплата за светлый грех —
усмехнись в ответ и смолчать сумей.
Может, в жизни главное – трепет век,
перелет зрачка, разворот бровей.
И за эту плоть, за тепло, за смерть
расплатиться буйною головой,
чтобы много пить, чтобы мало петь,
захлебнувшись радугой кочевой…
* * *
Коль каждый бы лично хлебать отвык,
больше стало б в наличьи два о и аш,
а если бы он же спалил черновик,
не кололось бы взятое на карандаш.
То ли буквы – пшиками в высоту,
то ли сами пшики в обличье звезд?
Так уходит всё роковому коту
как по маслицу под великий хвост!
Некто сказал: есть светлейший грех;
скажи «лучезарный» и будь умней.
За лбом тем извилины – скосами вверх;
у тебя – крутой разворот бровей.
Голова и тело – не пара вдвоем;
ей бы, выпив, живот положить и ржать;
ему бы, главенствуя в чакрах пупом,
буку-голову на отсечение дать.
* * *
Чтой-то нынче я какой-то неловкий.
Об этом ещё с утра намекнула бритва.
Взявши стило – сразу проблемы с рифмовкой.
А хуже всего – пропавшее чувство ритма.
Порез, положим, заклею, замажу как-то.
С прочим – такой, увы, не проходит способ.
На рифму плевать. Но без ощущения такта
невыносимо. Он – как слепому посох.
Конечно, можно рукой махнуть – Ну, и ладно!
А вдруг так попадёшь – не покажется мало.
Скажем, к примеру, о чистой любви брякну.
Оглянусь – а вокруг только дамы и неформалы.
И пропадёт слово мое втуне.
И не узнаю – творил я чего ради.
И с лика Земли меня, как пылинку, сдунет,
И небеса злорадно разверзнут хляби…
* * *
Чтой-то нынче опять мои взятки не гладки,
Взял бритву не так и не там побрился,
А как стал водить стило по тетрадке,
То, ладно бы с панталыку, – с понтов сбился.
Что зря побрито, положим, заклею как-то;
Остальную гармонию алгеброй надо поверить,
Но каждый раз через раз выбиваюсь из такта —
Плюну пять раз и все принимаю на веру.
Рукой не махну, а расставлю веером пальцы —
Так добавляется мне капитальной харизмы.
Я научился безадресно, чисто влюбляться,
А дамы в свой адрес хотят моего организма.
И слово мое пропадет из ликбеза.
И чего я его культивировал ради?
Буква зю по-олбански на суффикс залезла.
А я-то под зет её чинно пригладил!..
Брусника
Терпкую ем с сахаром бруснику,
вспоминаю Север, Мончегорск,
словно перелистываю книгу:
озеро, тайга, село, погост.
Лосю памятник – о, вот отрада! —
нищая квартирка на краю
города, сперва тюрьма детсада,
после школа – я её люблю.
Я люблю каток, бассейн, балетной
студии сверкающий паркет.
К озеру иду тропой заветной,
и в руках – лесных цветов букет.
О, лесной свободы вкус брусничный!
Он сейчас со мною, взаперти,
в несвободе суетной столичной,
но тропинку в детство не найти.
Вот оно пришло воспоминаньем —
терпкою брусникой на столе.
Осветил мне северным сияньем
Бог мой путь нелёгкий по Земле…
Брусничная квинтэссенция
Сижу себе, жую себе бруснику.
В Пекине лажа, в дельте опорос,
Мончегорский дух лукавый сникнул —
всё чует мой, двоя зарубки, нос.
Мне тамбовский волк являлся братом,
когда мотала в садике я срок;
а после школа, уж иным макаром,
преподала пожизненный урок.
Люблю балет, НИИ, ашрамы йоги,
и орган власти, и его статут,
но не туда меня на шпильках ноги
в отрыве от сознания несут.
Вспоминая благий спас брусничный
и под сердцем ягод чашек семь,
зуб точу на плевый джем столичный,
но потом его, нет спасу, съем.
Когда набрус… наклюкваюсь, впустую
ловлю Пегаса. Схлынет передоз —
на своего конька сажусь, гарцую
на Север, где святится Дед Мороз.
* * *
– Где была твоя голова?
– Склонялась к бегству, трещала о новостях,
пухла за Охтой, болела за ЦСКА,
выдавалась пленными за своего.
– Где были твои глаза?
– В Твери на затылке, в Москве на лбу;
косили камни, ели чужих,
ходили по воду в военкомат.
– О, глупые твои глаза!
Ах, завидущая твоя голова!
Зачем ты, чёрная твоя рука,
огниво служивому отдала?
У нас глаза – как мельничные жернова,
у нас голова трещит от ума, —
а мы несём во рту медяки,
куда нас родина высекла.
* * *
– Где была твоя голова, когда рука писала?
– Болела за ЦСКА, здравствовала за ЦРУ,
за Охтой просила гильотину
оттяпать головотяпство; вышло тяп-ляп.
– Как твои глаза, когда водишь пером?
– Утром – очи колет, вечером – вырви глаз;
они ходили в военкомат призваться на войну,
но никто не хочет такое око за око.
– Твои глупые глаза преломляют вещи
и по-черному завидуют руке,
не вытворяющей половинчатость
на предметах своего самообслуживанья.
У нас не хватает очей для очевидности,
наше умозрение ни в одном глазу —
и рот мелет невидаль, эквивалентную медякам.
Сей карме молчание-золото не по карману.
* * *
Ах, что за ночь, что за снег, что за ночь, что за снег!
Кто научил его падать торжественно так?
Город и все его двадцать дымящихся рек
Бег замедляют и вдруг переходят на шаг.
Диск телефона не стану крутить – все равно
Спишь в этот час, отключив до утра аппарат.
Ах, как бело, как черно, как бело, как черно!
Царственно-важный, парадный, большой снегопад.
Каждый шишак на ограде в объеме растет,
Каждый сучок располнел от общественных сумм.
Нас не затопит, но, видимо, нас заметет:
Все Геркуланум с Помпеей приходят на ум.
В детстве лишь, помнится, были такие снега,
Скоро останется колышек шпиля от нас,
Чтобы Мюнхгаузен, едущий издалека,
К острому шпилю коня привязал еще раз.
* * *
Ну и ночь! Сорок раз выхваляю торжественный снег!
Праздно реет Пегас, удлинив мое место на нем.
А галоп двадцати по делам отправлявшихся рек
Скопытился, ибо достиг своего «поделом».
На телефоне висел я сто двадцать минут,
Допетрил, что ты практикуешь бай-бай по ночам.
Так важный, как я, в снегопаде завис парашют
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.